На главную страницу сайта «Sergei Dovlatov :: Сергей Довлатов» Sergei Dovlatov :: Сергей Довлатов >> СЛОВА >>

Вадим Белоцерковский

Фрагмент книги «Путешествие в будущее и обратно»

Сергей Довлатов (Глава 26)

Сближение мое с Довлатовым началось с того, что он стал печатать мои статьи в еженедельнике «Новый американец», который редактировал на рубеже 70-80-х годов.

Нигде моих статей в то время уже не брали, в том числе и в либеральных «Синтаксисе» (супругов Синявских) и «Стране и мире» (К. Любарского). Но, как говорится, мы любим Довлатова не только за это.

Как и когда я познакомился с ним очно, не помню. Скорее всего, на «Свободе» в Нью-Йорке, где Довлатов подрабатывал внештатным «скриптрайтером» (создателем маленьких очерков), в том числе и для моих программ.

В качестве первого знакомства мне запомнился забавный случай. В «Новом русском слове» я прочитал репортаж из модернового дома любовных свиданий. Я, помню, поразился, с каким тактом и тонким юмором репортер описал экстравагантные зрелища, представшие его глазам. Имя автора было мне незнакомо.

И вот, идем как-то мы с Анитой и Довлатовым по Нью-Йорку, речь случайно заходит об этом репортаже, и Довлатов вдруг сообщает, что это он его написал, посетив по заданию редакции то смелое заведение. Довлатов часто находился в стесненных денежных обстоятельствах и вынужден был браться за любую журналистскую работу.

Но впервые я хорошо разглядел Довлатова, придя к нему в гости в Нью-Йорке, где он жил в скромном эмигрантском районе Квинс. Довлатов произвел на меня тогда двойственное впечатление: силы и какой-то скрытой за нею слабости. Он был крупным, высоким, слегка восточного вида человеком, и было сразу ясно, что это очень добрый человек с ярким характером.

Не было в нем и в помине эмигрантской суеты, завистливости, мелкого болезненного самолюбия. И в то же время в его облике было что-то бомжовое, неблагополучное, и в глазах сквозила какая-то грусть-тоска.

Помню, как он демонстративно выставил нам с Анитой бутылку вина и водку, но себе рюмки не поставил и объяснил: сухой закон! Объяснение это не удивило меня, так как я уже слышал, что он лечится от запоев и чуть ли не «зашился». И возникшее в тот день чувство жалости к нему, ощущение неблагополучия в его жизни не покидали меня в дальнейшем. И у Аниты осталось такое же впечатление.

Его писательство не приносило ему ни доходов приличных, ни большой известности у американского читателя, без чего, собственно, не могло быть и доходов. С поста редактора «Нового американца» его довольно быстро выжали, нагло подсидели коллеги по редакции, новые эмигранты, нажужжав в уши хозяина газеты, дельца из новых эмигрантов, что Довлатов своей редакционной политикой снижает доходность газеты.

«На них очень плохо повлиял капитализм», — написал он мне по этому поводу.

И самое, пожалуй, важное: я понял по его беллетристике, что Довлатов, обладая замечательным талантом, не имел серьезных тем и сюжетов, а следовательно, не мог создавать и значительные образы. Подозреваю, что он и сам это чувствовал, и это было главной причиной его неудовлетворенности жизнью. Он мне написал однажды: «Что касается моего литературного самочувствия, то проблема известности меня, говоря без кокетства, не волнует (во что поверить невозможно! — В. Б.). Я бы, во-первых, хотел зарабатывать побольше, и то не для себя, в основном, а чтобы облегчить жизнь жене и деткам, а, во-вторых, я бы хотел написать что-то такое, от чего бы сам пришел в восторг. Все остальное несет в себе пародийно-эмигрантский оттенок» (письмо от 7 апреля 1986 года).

Если бы Довлатов мог оставаться в России, если бы он там начал свой литературный путь и прошел бы по нему значительное расстояние, он, может быть, и вышел бы постепенно на крупные темы, сюжеты и образы, но начинать карьеру писателя в чужой стране — дело почти безнадежное. То, чего достиг Довлатов в Америке, это, наверное, максимум возможного, и достичь этого можно было только с его талантом. Между прочим, и меня почти наверняка ждала бы тяжелая судьба, имей я в эмиграции возможность заниматься прозой: мой литературный путь на родине был слишком коротким.

Хотя дело не только в отсутствии родной почвы. Мелкотемье, на мой взгляд, было проклятьем и для большинства писателей, живших в советской России. Здесь сказывался и запрет на многие темы, и отсюда внутренняя цензура, которая страшна не столько сама по себе, сколько своим притупляющим действием на смелость и фантазию писателя, на его наблюдательность. Зачем наблюдать то, о чем нельзя писать! Сказывается и давление русской классики: страшно касаться тем и сюжетов, близких к классическим, соревноваться с великими писателями.

Начав писать в эмиграции, Довлатов не привез с собой и литературного имени, а в русской эмиграции без «имени» — полный «кердык». Никто не поддержит, а ногу — подставят! Не было у Довлатова и диссидентского «партстажа», который в эмиграции имел большее значение, чем стаж для членов КПСС. И он не только не сидел в лагере, но, будучи в армии, служил в охране лагеря! Сколько поводов, чтобы диссидентская братия могла смотреть на него сверху вниз!

В Штатах, рассказывал мне Довлатов, как-то где-то собрались литературно-политические эмигранты либеральной ориентации. Влезает на трибуну Коржавин и начинает поносить Довлатова и редактируемый им «Новый американец». Разойдясь, Коржавин доехал до того, что назвал журнал Довлатова говном. И все молчали. На счастье, в тусовке участвовал недавно прибывший на Запад Владимир Войнович, и он возмутился выступлением Коржавина, осадил его, как он это умеет делать, и потребовал, чтобы Коржавин извинился перед Довлатовым.

Войнович приехал на Запад с «именем», и Коржавин оробел и, кряхтя, начал извиняться, но так вывернул свое извинение, что все равно получилось, что и журнал Довлатова и он сам — говно!

Довлатов потом великолепно описал это собрание в маленькой новелле «Старик Коржавин нас заметил...»

Да, из писателей Довлатов и Войнович — единственные, кто вели себя в эмиграции достойно, не холуйствуя, не злобствуя.

Если бы либеральные эмигранты обладали чувством ответственности, болели за развитие демократических настроений в России, они должны были бы не только защитить Довлатова, но и добиваться, чтобы редактируемый им журнал собрал вокруг себя всех демократов в эмиграции и стал бы этаким анти-«Континентом».

Живя по разным сторонам океана, мы с Довлатовым встречались нечасто и дружили в основном «путем взаимной переписки». Приведу наиболее интересные выдержки из писем Довлатова, которые лучше всего характеризуют его, а заодно и новую эмиграцию.

Из письма от 26 ноября 1983 года (мы с Довлатовым были еще на «Вы»):

«Вы почти не имели со мной дела в качестве автора, потому я хочу вас предупредить: если скрипт не годится (не то направление, качество и пр.), бросьте его мозолистой рукой в корзину, и в результате никаких обид не будет, а будет новый скрипт, может быть, получше этого.

Надеюсь, отношения всегда будут простыми.

Передайте большой привет Георгию Владимову, и если сочтете это удобным, расскажите ему такую историю. Когда мне было 12 лет, я дружил с Андрюшей Черкасовым, сыном знаменитого актера. И вот однажды на даче у Черкасовых, где я проводил лето в качестве разночинца, знакомого бедняка и маленького гувернера, появилась красивая девочка — Наташа. Думаю, что она была на год или на два старше меня. Я сразу же в нее влюбился, и несколько дней мы трое провели вместе: играли в волейбол, беседовали и ели на веранде мандарины. Помню также, что мы с Андрюшей фехтовали какими-то рейками, состязаясь в удали, ну и так далее. Девочку звали Наташа Кузнецова, и меня очень волновало ее простое русское имя, потому что я был полуевреем, и в то время нес в себе тяжелый национальный комплекс, а может быть несу и сейчас. Никогда в жизни я больше Наташу Кузнецову не видел, но воспоминание о ней довольно долго и довольно много значило в моей жизни. Боюсь, что это почти необъяснимо, но это так. И вот недавно мой отец, который знал Евгения Кузнецова, специалиста по театру, цирку и эстраде, объяснил мне, что его дочь — Наташа, вернее, Наталья Евгеньевна — жена писателя Владимова. Вот, собственно, и все. Я не думаю, чтобы Наташа помнила мое имя, но, может быть, она помнит начитанного мальчика на даче у Черкасовых. И еще, если у Владимовых есть лишняя семейная фотография (на Западе это бывает), то я очень хотел бы ее получить».

Не правда ли, удивительно красивое, тургеневское, я бы сказал, письмо, и оно очень многое говорит о Довлатове.

Из письма от 18 ноября 1984 года:

«Вернемся к благородной теме холуйства. Для меня было совершено очевидно, что люди уезжают на Запад с единственной целью: никогда не принадлежать ни к каким партиям, высказываться от собственного имени, совершать ошибки, каяться, снова их совершать. Вообще я считаю, что право на заблуждение — главная потребность творческого человека, иначе все захиреет и кончится. Человек, лишенный права на ошибку, — раб, а человек, добровольно лишившийся этого права, — хуже, чем раб, то есть — шут и холуй. В Нью-Йорке таких сколько угодно.

Предвыборная кампания в «Новом русском слове», в ходе которой Мандейл изображался чуть ли не уголовным преступником, — была абсолютно позорной.

Я всегда считал и продолжаю считать «НРС» — главным источником зла в эмиграции, потому что Седых1 — не фанатик, не идейный болван, не подневольный человек, а спекулянт, деляга. Не знаю, как в Европе, а в Америке русские бизнесмены — самая отвратительная прослойка.

К счастью, мне удается зарабатывать на жизнь в качестве беспартийного строкогона, но если бы эта возможность пропала, я лучше бы стал государственным паразитом или сел (не в первый раз) на шею жене, но изгибаться я уже не в силах. С искривленным позвоночником можно дивно жить в Ленинграде».

Из письма от 7 декабря 1974 года:

«Если уж ты упомянул своего отца (ведь ты сын, а не племянник, как мне говорили — Билля-Белоцерковского?), то с ним у меня связано очень сильное юношеское переживание. Дело в том, что я с ранней юности обожал западный стиль в литературе, и даже не мог приступить к писательству, потому что изнывал от мысли, что моих героев будут звать : Петр Иваныч, Вася, Зина и т. д., а мне бы хотелось: Крошка-Дуглас или Верзила-Гаррис. Так вот, существовало два русских писателя — Александр Грин и Билль-Белоцерковский, которые имели возможность писать не про Васю, а про Верзилу-Гарриса, и я им дико завидовал. Надо бы, вообще, перечитать Белоцерковского».

Из письма от 29 января неизвестного года (Довлатов по советской привычке никогда не проставлял дату на письмах!):

«Получил твой комментарий к моему довольно несуразному произведению («скрипт» для моей программы. В.Б.), все очень убедительно и толково. Может ты действительно — большой человек и государственный ум? В конце концов меня лично социализм с человеческим лицом более или менее устраивает, как и любой другой порядок, при котором не будет страха и зависимости.

Недавно со мной беседовала одна туземная журналистка и спросила, поеду ли я в СССР, если там произойдут демократические перемены? Я стал мяться, потому что не решился ей сказать: «Если в СССР произойдут изменения, то туда первыми хлынут Максимов с Глезером и тотчас засрут все в радиусе 100 000 километров»2.

Мне очень стыдно, но этих людей я боюсь куда больше, чем Черненко, который по старости, сановитости и лени мог бы и не обратить на меня внимания, а уж Глезер точно найдет меня даже в тундре и безжалостно раздраконит. Все это довольно грустно...»

Из письма от 10 января 1985 года:

«Я понимаю (насколько вообще можно понять чувства другого лица), что испытывает человек, у которого есть идеи, который уверен в своей правоте и которому вешают на губу амбарный замок, вытесняют из массовых органов и т. д. Наверное, призывать в такой ситуации к миролюбию — глупо. Конечно, если бы мой друг отстранил меня от своего журнала, замолчал бы, скрылся — я бы не оставил это без внимания. И все же я надеюсь, что недоразумение разъяснится3.

Владимов мне очень понравился, и я считаю чересчур большой роскошью рвать в нашем возрасте отношения со старыми друзьями. То, что я поругался с Лосевым, не меняет отношения к проблеме в целом. Ни для кого и никогда я примером не являлся, и собственную жизнь образцом вовсе не считаю. Попросту говоря, мне жаль, что хорошие люди разъединяются, а плохие, даже презирая друг друга, мудро объединяются.

То, что ты занимаешься идейной работой, не только не смешно, но и вызывает всяческое уважение. В Америке даже Борис Парамонов, бывший негативный идеалист и мой старинный антиприятель, говорит только о заработках, и думает примерно о том же...

От души желаю тебе бодрости в идейных сражениях, а с Владимовым, хочу надеяться, чтото прояснится».

Из письма Довлатова от 15 февраля 1986 года:

«Дорогой Вадим!

Ничего не заставит меня вылезти из убежища глубокого пессимизма, тем более что жизнь этим настроениям способствует. Все мои западные книжки экономически провалились, новых контрактов не будет, переводчица снова родила и возится с младенцем, родители болеют. Я уже года два ощущаю, что со мной происходит что-то важное. И наконец понял, что именно. Когда меня лет двадцать не печатали, я бессознательно мог верить в свою неординарность и бессознательно же рассчитывать — вот напечатают, и все изменится. Сейчас все напечатано, высшей гениальности во мне не обнаружилось, никого и ни в чем убедить мне не удалось, газета, в которую я вложил лучшую часть души и остатки идеализма, провалилась, друзья (Вайль и Генис , к примеру) — надули, бросить журналистскую халтуру на радио я не могу, и так далее. К счастью, родился наш сынок + улучшаются, как ни странно, год от года мои отношения с женой. Вот куда-то сюда и передвинулся источник радости. Но я все еще не готов сместить эпицентр моих посягательств, перенести его с литературы на семью, природу, автомашину и даже на свободу. Короче, я продолжаю внутренне жить как недооцененный и замалчиваемый крупный литератор, будучи в действительности — сдержанно оцененным и не слишком крупным.

Вероятно, ты родился деятелем, борцом, у тебя есть какие-то социальные интересы, а писательство для тебя — лишь инструмент этой самой деятельности. Дай Бог тебе сохранить твою разительную моложавость, навыки зимнего спорта, веру в социальные преобразования. Кто-то должен об этом думать и всем этим заниматься, таких людей можно только уважать. ...

«Партизан-ревю», действительно, солидный журнал, а его редактор Филипс — умный и значительный человек, я его знаю. Он на удивление разумно судит о вещах, средним американцам абсолютно неведомых. Умный и очень мужской старик4.

Говорят, Владимова терзает НТС, вплоть до сердечных приступов5.

Вот бы тебе написать ему по-христиански примирительное письмо, но ты ведь воин и дуэлянт.

Я бы написал — не падай духом, но ты и так не падаешь, судя по всему»6.

В ответном письме от 27 февраля 1986 года я постарался как мог подбодрить Довлатова. В частности, напомнил ему, что один видный американский славист поставил его выше Солженицына по таланту, с чем и я совершенно согласен, имея в виду западные сочинения Солженицына. Я советовал Довлатову запастись терпением, писал, что уверен, что его рано или поздно оценят по достоинству.

Ответил я ему и по поводу его предположения, что я «родился деятелем и борцом»:

«Не родился я быть «деятелем и борцом». Для этого у меня не хватает быстроты ума и способности не пережевывать свои промахи, да и самоуверенности очень не хватает, а следовательно и способности влиять на людей, подчинять своей воле и т. д. Очень знаком мне и страх, хотя длится он обычно недолго. «Борцом» приходится быть поневоле. И чтобы свое детище (идеи) сохранить, и себя защищать. Если бы я был в чешской эмиграции, либо если бы на Западе были Сахаров и Орлов, бороться мне не нужно было и я только «крапал бы свое заветное», как ты однажды мне советовал. Вот в области мысли я могу бороться!»

Насчет Владимова я написал, что «так как я все-таки не «воин», и не «дуэлянт» тем более, то я попробую твоему совету последовать. Спасибо тебе!».

Но мои усилия ободрить Довлатова не увенчались успехом.

Из письма Довлатова от 20 сентября 1986 года:

«Дорогой Вадим, прости, что молчу. Настроение гнусное. Лето прошло в бездельи, жратве, самобичевании — ничего не писал, кроме радиоскриптов, долги растут, творческие потенции вянут, агент мне перестал звонить, «Кнопф» нового контракта не подписывает, правда, «Ньюйоркер» напечатал еще два рассказа (наверное, в пику Максимову).

В Нью-Йорке все разобщены, заняты собой, ничего не происходит. Судя по всему, у вас в Европе жизнь куда более насыщенная. Сатира Войновича7, (среди прочего на Солженицына) не вызвала здесь абсолютно никакой реакции. Невозможно поверить, что пять лет назад самая мягкая, с бесчисленными почтительными оговорками, критика на Солженицына приводила к фигуральным и фактическим дракам. В частности, два неумных легковеса, Саша Глезер и Юра Штейн, кого-то били или пытались бить за неуважение к святыне.

Короче, я ушел в частную жизнь, получил в подарок трехмесячную таксу, назвал ее Яша, полное имя Яков Моисеевич — в честь А. Седыха, и решил ничего не писать, пока оно само не устремится наружу. А если не устремится, то и черт с ним, нечего тогда и огород городить.

Очень рад, что вы помирились с Владимовым. Ситуация с «Гранями» для меня совершенно ясна8.

В конфликте творческой личности с организацией я всегда буду на стороне творческой личности.

Кублановский, и стихами, и лично, всегда вызывал у меня чувство неловкости. Всякое афишируемое православие мне неприятно. В его стихах много фальши, а в поведении — ханжества. Кроме того, молитвенное отношение к Солженицыну выглядит в Америке примерно так же, как восхищение Чапаевым или Щорсом — тот и другой фигуры трагические, но почему-то над ними все смеются.

Вадим, я очень уважаю тебя за то, что ты не теряешь запальчивости, по-прежнему деятелен и воюешь со злом. Я же решил сдаться, капитулировать.

Тем не менее, всех деятельных людей приветствую и обнимаю».

В ответ я написал Довлатову, что «завидую ему и уважаю его за жизненную силу, так как у меня не хватило бы сил жить, если бы я сдался».

Увы, не хватило их, видимо, и у Довлатова. Вскоре после этого письма его не стало. Поначалу я даже подумал, что он покончил с собой. Говорили, что он опять начал пить, и сердце однажды якобы не выдержало нью-йоркской душной жары. Может быть. Но в любом случае подкосила его, задушила эмигрантская среда. Довлатов был человеком с тонкой кожей и очень страдал от окружавшего его непотребства и жестокости.

Нужно было умереть Довлатову и пасть тоталитарному режиму в России, чтобы его произведения приобрели широкую известность. Ирония состоит в том, что сейчас его книги читаются куда больше, чем книги почти всех «классиков» эмиграции, которые смотрели на Довлатова сверху вниз и позволяли себе оскорблять его!





Размещено 20.09.2009.
Источник: «Путешествие в будущее и обратно»